Див. частину 1>>


Россия: Российская империя и русская нация

Рональд Григор Суни. Аффективные сообщества: Структура государства и нации в Российской империи. Часть 2Вопрос о «национальной» идентичности в имперской России и Советском Союзе с давних пор привлекал историков и других обществоведов. Какие типы идентификаций были свойственны людям по отношению к государству, царю, России, империи, их собственной этнической принадлежности? Каким образом они ощущали себя русскими, украинцами, армянами? Ответы на эти глобальные вопросы можно получить, лишь учитывая специфику эпохи, места, социального статуса и гендера. На мой взгляд, такие ответы требуют своеобразного «снимания покровов» как с эмоциональных диспозиций вообще, так и с отдельных эмоций, посредством которых выражались лояльность и склонности. Я полагаю, что если некоторые элиты умели проявлять свои предпочтения по отношению к широкой патриотической или «национальной» лояльности и идентичности, то, насколько можно судить, обычные люди идентифицировали себя прежде всего с местом проживания, религией, своими близкими и лишь в очень незначительной степени к политической власти царя. Национальная идентичность или идентификация с империей до 1917 года были довольно слабы, хотя мы и можем указать на ряд коротких вспышек патриотического рвения, особенно ярких на фоне обычного безразличия по отношению к широкой политической идентификации.

В сфере «монархического», или «имперского», воображаемого правители изначально не столько стремились к тому, чтобы подданные идентифицировали себя с ними, сколько подчеркивали дистанцию и несходство между монархами, дворянами и остальной массой. В своей работе, посвященной церемониям, ритуалам и мифам, созданным русской монархией, Ричард Уортман утверждает, что основным мотивом репрезентации монархии была ее чужеродность, которая подчеркивала разделение на правителя и элиту, с одной стороны, и простой народ – с другой1. Монархический миф утверждал происхождение правителей от чужеземцев-варягов, связанных с другими чужеродными правителями Запада. «Выражая политическое и культурное превосходство правителя, чужеродные черты представляли некую позитивную ценность, а черты местные – нейтральную или негативную»2. Даже модели политического управления имели иностранное происхождение (Византия и монгольские ханы); иностранностъ в данном случае подчеркивала превосходство. Позднее, в XVII и ХIХ столетиях, миф о правителе-завоевателе использовался для создания образа монархии, несущей в Россию цивилизацию и прогресс; сам же правитель изображался как самоотверженный герой, избавляющий Россию от деспотизма и разорения.

Какого типа ранняя идентичность (или идентичности) сформировалась у «русских»? Согласно первым письменным свидетельствам, народы, населявшие территорию, которая впоследствии стала Россией, в культурном и языковом отношениях были чрезвычайно различными3. Начальный Летописный свод отмечает, что в этом регионе жили славяне, балты, тюркские и финские народы, причем славяне, в свою очередь, делились на обособленные группы. По легенде, изложенной в Своде, различные восточнославянские народы стали стягиваться в нечто целое только после прихода в «Россию» варягов, называвшихся «русью». Немногие ученые, ставившие перед собой этот вопрос, в общем сходятся на том, что с момента принятия и распространения православия (традиционная дата – 988 год) и в течение нескольких последующих столетий русские представляли собой такую общность, где православие сливалось с русскостью, и отличали себя от католиков Польши и Литвы и от кочевых народов Поволжья и Сибири4. Верность тому или иному династическому правителю была существенна, но ее не следует смешивать с лояльностью государству. Правильнее было бы пользоваться термином «княжество, удел», а не «государство», поскольку в этот ранний период народ как общность не мыслился отдельно от политической власти. Валерия Кивельсон замечает по этому поводу:

Великие князья киевские, судя по всему, едва ли представляли себе государство как обособленную территориальную единицу, находящуюся под управлением единой властной структуры, возлагающей на себя миссии по администрированию, налогообложению и контролю. Напротив, территория Киевского государства оставалась размытой, границы – подвижными. Понятие и титул «великий князь» единого Киевского княжества входили в политическое сознание и лексикон древнего Киева медленно, как некое заимствование из Византии. Государство как таковое (если таковое вообще имелось) строилось без жесткой определенности, вокруг нечетко очерченного народа («русь»); части его управлялись пересекающимися, соперничающими и враждующими ветвями княжеской династии. Предсмертные завещания великих князей свидетельствуют о том, что цели княжеской политики оставались скорее личными, семейными и не реализовали никакого более глобального стремления к единой государственности или территориальному правлению5.

Идентичность сложилась как изнутри, через религиозную консолидацию и церковь, так и, в конечном итоге, через единое Московское государство (начиная приблизительно с XV века), а кроме того – на границах, в схватках с народами, воспринимавшимися как чужие, иные. Таким образом, начиная со своего возникновения, российская идентичность была связана с наднациональной сферой веры, со смутно, через царствующую династию определяемым политическим миром и резко противопоставлялась «иным» – тем, кто жил вокруг, на периферии6. Религия в этот период (пред)раннего Нового времени функционировала, скорее всего, так же, как в наши дни для многих функционирует этническая принадлежность – а именно как доступный словарь идентичности. Именно в области религии и политики велись споры о том, из чего складывается общность и какое поведение считать подобающим, а какое – нет7. По замечанию Ричарда Хелли, «жители Московского государства чаще называли себя православными, нежели русскими (многие из них русскими и не были)»8. Даже при том, что государство становилось все более разнородным в этническом и конфессиональном отношениях, «проверкой» на принадлежность к Московии было православное вероисповедание. Однако при всей своей изолированности и пресловутой ксенофобии Россия была на удивление экуменична в отношении иностранцев.

«Обращение в православие автоматически делало любого иностранца московитом, к которому была полностью лояльна как центральная власть, так и, по-видимому, коренное население»9. Предпочтение, отданное «греческой», а не «латинской» ветви христианства, было знаком отличия русских от их западных соседей. Позднее, по примеру болгар, русские сделали еще один шаг в разработке своеобразного «славянского извода» христианства (напомним, универсалистского по своей сути) – начали использовать специальный богослужебный язык (церковнославянский)10. Русское православие пришло к русским от государства и на протяжении следующего тысячелетия оставалось глубинно и тесно связанным с политическими и идеологическими проектами этого государства.

После завоевания Иваном IV Казанского и Астраханского ханств в середине XVI века Московское государство включило в свой состав территории, компактно заселенные нерусскими народами, то есть, по сути, инородные политические сообщества, превратив Россию в многонациональную империю. Вместо термина «Русь», относившегося к центральным русским областям, цари предпочитали использовать отныне для обозначения подвластного им пространства термин «Россия». В отличие от византийского императора или монгольского хана русский царь был провозглашен не властителем Вселенной, а только абсолютным и суверенным правителем всей России (царем «всея Руси»)11. Тем не менее в качестве завоевателя Казани и Астрахани московский царь унаследовал часть престижа монгольских ханов, требовал подчинения и устанавливал субординацию в отношениях с правителями малых политических образований Сибири и Северного Кавказа. Как показывает Майкл Ходарковский, заключая договор с русским царем, кабардинские принцы или же шамхал Дагестана полагали, что вступают в союз с равным себе, тогда как русская сторона неизменно трактовала соглашения как подчинение младших правителей русскому суверену12.

Российская имперская власть проникала в периферийные зоны в качестве старшего суверена, не считаясь с положением местных правителей и народов. Завоевание и аннексия пограничных земель воспринимались как расширение царского суверенитета, осуществляемое посредством двора и удела и представляемое в виде очередного этапа «собирания русских земель». Нерусские элиты были кооптированы в русское дворянство, так же как и городская верхушка Казани и Астрахани, хотя часть повинностей крестьянского сословия была переадресована в пользу Москвы. После включения какого-либо региона в состав империи царское государство было готово к применению силы, чтобы не допустить его потери. Восстания подавлялись безжалостно. Но как только решалась проблема безопасности, Москва позволяла местным элитам, переставшим быть суверенными, управлять территорией, продолжать существовавшие до аннексий традиции и применять прежние законы. Подчиненные центру пограничные территории были включены в состав империи на правах окраин с отличительными административными особенностями. Россия стала империей – и структурно, и в сознании своих правителей.

Империя представляла собой государственное образование, основанное на разрыве, разнице между управляющей институцией и ее подданными, а также на том, что периферия подчиняется имперскому центру. Находящая оправдание во власти правителя, освященная апелляциями к божественной милости и династической легитимности, империя требовала повиновения и лояльности, при этом не взыскуя (хотя, быть может, и желая) любви к монарху. Эмоциональные валентности империй устроены совсем не так, как в аффективных сообществах, называемых нациями. Они зиждутся не на разделяемых большинством эмоциях любви и родства (fraternité, братство) и не на горизонтальной равноценности (égalité, равенство). В арсенал имперской политической власти входят скорее страх и благоговение перед правящим государем13. Удаленность власти от народа характерна для империи куда более, чем любовная, семейная связь, и отличает ее от национального государства следующих столетий.

В эпоху Смутного времени (начало XVII века) появилось представление о России не просто как об уделе московского царя, а как о государстве, управляющемся царем и включающем в себя народ. Однако взошедшая на престол в 1613 году династия Романовых не приняла эту новую концепцию России, усмотрев в собственном избрании скорее акт провидения, чем волю всенародного собрания. Подобно другим династиям, правившим на Руси, Романовы дистанцировали себя от народа, провозгласив свое происхождение от Рюрика и Святого Владимира, князя Киевской Руси14.

После присоединения Украины (1654) и Вильно (1656) имперские претензии получили дополнительную поддержку, и теперь монарх был провозглашен «царем всея Великия, Малыя и Белью Руси»15. Утвержденная в 1667 году государственная печать Алексея Михайловича изображала орла с поднятыми крыльями, увенчанного тремя коронами, символизирующими Казань, Астрахань и Сибирь, и окаймленного тремя колоннами, олицетворяющими Великую, Малую и Белую Русь. Царь также присовокупил к своему титулу название святой, возвысив «себя над своими подданными, явившись высшим на земле заступником перед Богом, чье благочестие превосходит их собственное»16. Наконец, к концу XVII века царь Федор ввел понятие «Великое Российское царство», обозначающее «имперскую абсолютную монархию, которой подчинены и русские, и нерусские земли»17. В этом видении великорусской империи конца XVII века царь и государство были слиты в единой концепции суверенитета и абсолютизма. Государство, империя и самодержавный царь оказались объединенными в сложную систему взаимосвязанных легитимаций. Царь являлся не только святым правителем, христианским монархом и благочестивейшим покровителем церкви, но и полновластным правителем зарождавшегося бюрократического государства, завоевателем земель и предводителем дворянства и армии.

В правление Петра Великого образы христианского императора и христианской империи уступили место более секулярному «западноевропейскому мифу завоевания и власти»18. «Триумфы Петра объявляли, что русский царь обязан своей властью не предписанным божеством традициям наследования, а своим подвигам на ратном поле... Завоеватель представлялся основателем, богоподобной личностью, отвергнувшей старые формы власти»19. Петр довел мотив инородности власти до предела, заставляя бояр брить бороды, носить западную одежду, навязав барочную архитектуру и заимствовав голландские, немецкие и английские технологии, наконец, построив новую столицу – «окно в Европу». Он ввел новые социальные стандарты, высвободив женщину из затворничества и короновав свою вторую жену, простолюдинку Екатерину, в качестве императрицы России. Он принял титул императора в 1721 году и превратил Россию в империю. «В этом отношении петровская идеология была в высшей степени рационалистической, легитимность его правления была основана на его вкладе в “общее дело” России»20. Император стал «отцом отечества», и «отныне отношения между государем и подданными должны были покоиться не на наследственном праве и личном обязательстве, а на обязательстве служить государству»21.

К XVIII веку Россия, будучи великой державой, чей правитель обладал абсолютной суверенной властью над разнообразными территориями и подданными, воспринималась как империя сразу во множестве значений. Теоретики этой империи сознательно описывали ее с помощью языка и образного ряда исторических империй. «Петр Великий завещал своим преемникам устрашающий образ императора – героя и бога», благодетеля, подавляющего «те силы, которые в своих личных интересах противодействовали общему благу»22. На стороне его преемников, четверо из которых были женщины, находилась гвардия, готовая поддержать их в борьбе за трон. «Защищая союз с троном, продолжавшийся до вступления на престол в 1796 г. Павла I, гвардейские полки и придворная знать выдвигали на первый план интересы дворянства»23. «В этой системе термин “общее благо” стал означать обеспечение интересов дворянства»24. Монархи XVIII века сочетали в своем образе черты завоевателя и реформатора, «вместе с тем сохраняя и упрочивая стабильность, обеспечивающую господство крепостнического дворянства. Завоеватель был в то же время охранителем, защищавшим и расширявшим власть элиты»25.

Россия следовала определенной логике строительства империи. После приобретения какой-либо территории, обычно посредством завоевания или расширяющихся поселений, представители царя производили кооптацию местной элиты в ряды служащих империи26. Но во многих периферийных регионах (бассейне Волги, Сибири, Закавказье, Центральной Азии) интеграция новых территорий ограничивалась кооптацией элит (кстати, не всегда окончательной и полной) и обычно не распространялась на крестьянское или кочевое население, сохранявшее племенную, этническую и религиозную идентичность. Некоторые элиты, как, например, представители татарской и украинской знати, растворились в российском дворянстве; другие же, например немецкие бароны в Прибалтике или шведские аристократы Финляндии, сохранили особые привилегии и идентичность. «Национализация», гомогенизационная политика, интеграция различных народов в «российское» сообщество (особенно в среде дворянства) сосуществовали с политикой дискриминации и сохранения различий. После подчинения Сибирского ханства башкиры получили право на военное представительство империи в волжском регионе. Другим народам, например грузинскому, было позволено сохранить существовавшее у них до присоединения обычное право. Немецкие бароны, греческие и армянские купцы пользовались экономическими и правовыми преимуществами, в то время как евреям запрещалось покидать черту оседлости, а религиозная и социальная жизнь мусульман регулировалась государством.

В эпоху, когда Европа переживала череду кризисов, начавшуюся в 1789 году, Россия представляла собой «наиболее “имперскую”» из существовавших наций, охватывая больше народов, чем любая другая нация. Академик Генрих Шторх восхищался в 1797 году этнографическим составом России, отмечая, что «ни одно государство на земле не содержит такого разнообразия жителей»27. В собственном же воображении Россия представала возрожденной Римской империей. В то время как в Европе в ходе Французской революции и Наполеоновских войн формировался дискурс нации и получили широкое распространение концепции «народа» и народного суверенитета, в России традиционный монархический миф о чужеродности династий существенно сдерживал развитие нового национального популизма. Отпор, данный Россией Наполеону, а также включение в состав империи Кавказа и Великого княжества Финляндского закрепили за Россией славу непобедимой державы, чья сила постоянно демонстрировалась царями как на полях сражений, так и на парадах28. В момент нападения Наполеона на Россию в 1812 году Александр I издал указ, в котором заявлял: «Я не положу оружия, доколе ни единого неприятельского воина не останется в царстве моем!»29. В указе не упоминался русский народ, и империя представлялась как личное владение императора. Даже в критической ситуации, связанной с угрозой французского продвижения на Москву, советникам императора пришлось уговаривать Александра I отправиться в Москву и показать себя национальным лидером. Манифесты императора, написанные консерватором и поэтом адмиралом А. С. Шишковым, содержали призывы к «патриотическим и религиозным чувствам народа»30. Писатели того времени одаривали царя такими эпитетами, как «Ангел Божий» и «Наш отец», любящий своих подданных и любимый ими. После отступления французов «крепкая доблесть Богом вверенного народа» и Божий Промысл рассматривались как основные причины победы31. Российские власти сопротивлялись попыткам изобразить победу в войне как народный триумф, настаивая на божественно предопределенном характере победы самодержавия, которое было поддержано преданным народом.

После Наполеоновских войн Россия стала еще более имперской, чем прежде. Являясь великим князем финляндским и царем польским, российский император был вынужден выступать в качестве конституционного монарха и подчиняться законам этих двух владений. В соответствии с Основными законами Российской империи 1832 года российский император провозглашался «самодержавным» и «неограниченным» монархом, но, в отличие от деспотий Востока, его империя была правовым государством (Rechtsstaat)32. Царь возвышался над народом, сохранявшим не только этническое разнообразие, но и традиционные институты власти, посредством которых осуществлялось управление. Россия, победившая в Наполеоновских войнах и принявшая на себя роль консервативного буфера, защищавшего Европу от влияния идей Французской революции, воплотила в себе своего рода антитезу национализму. Александр I лично выразил свои политические пристрастия в схеме «Священного Союза», который подразумевал единение различных государств «в одной христианской нации», подвластной «Самодержцу христианского народа» Иисусу Христу33.

Включенность российской элиты в европейское Просвещение, сильнейшее интеллектуальное увлечение писателей и художников сентиментализмом, а затем романтизмом, войны с Францией – все это сильнее, чем в прежние эпохи, втягивало Россию в политическую и дискурсивную орбиту Западной Европы. На гребне европейской национальной волны идеи и мода (а также модные идеи) вынесли на повестку дня вопросы о российской идентичности, о связях России с Западом, о том, какой тип нарратива о прошлом максимально полезен для остро актуальной потребности в реформах. Сентименталистский взгляд на простой народ, превознесение крестьянской верности устоям, внимание к страданиям карамзинской бедной Лизы или к похвальной скромности радищевской Анюты – все это сочеталось с самозабвенным собиранием русских песен и сказок. Радищев, путешествуя из Петербурга в Москву, не сомневался, что в унылых песнях ямщика слышится душа русского народа34. Поворот к простому народу и его «подлинной» культуре, которую просвещенному сословию надлежит вычленить в чистом виде, перебрав и гармонизировав множество локальных вариаций, долго определял представления о национальном характере русских – глубоко чувствующих, страстных, трагических, задумчивых меланхоликов35. В последующие десятилетия российские интеллектуалы как левых, так и правых взглядов развивали свои идеализированные образы народа: преданного сына царя-батюшки или, напротив, нетронутого источника социального обновления и специфического русского социализма. Повинуясь сентиментальной преданности и своеобразному чувству долга по отношению к народу-страдальцу, не одно поколение русской молодежи готово было положить карьеру и саму жизнь на алтарь служения ему36.

Появление и обособление во второй трети XIX века интеллигенции дало толчок бурным спорам о природе России, о ее отношениях с Западом, Азией, а также с живущими в ней «чужими», этнически нерусскими. Как и в других государствах Европы послереволюционного периода, российские интеллектуалы, прежде всего, пожалуй, историки, «придумали» нацию или, по крайней мере, ее контуры, границы, особенности, символы и знаки, сделали ее наглядной для внешнего мира. Начиная с «Истории Государства Российского» (1816–1826) Карамзина до грандиозных обобщающих трудов Сергея Соловьева и Василия Ключевского, историки стали смотреть на Россию как на что-то вроде национального государства: ей находилось много соответствий в западноевропейских моделях, но она была по своему составу уникальна, ибо полиэтнична. Лепта Карамзина особенно значительна. Его «История», яркое, патриотическое повествование о прошлом России, доведенное до Смутного времени, пользовалась особенной популярностью у образованных читателей. В поданной Александру I секретной «Записке о древней и новой России...» (1811) Карамзин подчеркивал, что самодержавие и сильное государство – краеугольные камни величия России, а в статье «О любви к отечеству и народной гордости» (1802) превозносил преданность родной стране37. Усердная работа российской историографии над национальным воображаемым совпала с развитием идеологии империализма в журналах «Вестник Европы» и «Русский вестник», с возникновением российской этнографической и географической школ, а кроме того преломилась в поэзии, прозе, музыке и изобразительном искусстве38. Убежденные в своем культурном (не говоря уже о материальном) превосходстве над южными и восточными народами империи, российские интеллектуалы и государственные деятели применили к нерусским народам модернистскую программу по развитию, цивилизированию, категоризированию и рационализированию посредством установлений, законов, статистических исследований и переписей. Какое бы чувство неполноценности ни испытывали русские по отношению к европейцам, в особенности к немцам и англичанам, они с лихвой компенсировали его снисходительным взглядом на собственные подвергшиеся колонизации народы. При этом русские нередко подчеркивали, что они куда лучшие империалисты, чем британцы или французы39. Но время от времени колоссальность их цивилизаторской миссии удручала даже самых ревностных адептов экспансии. Так, Михаил Орлов устало (и пророчески) замечал: «Так же трудно поработить чеченцев и других народов того края, как сгладить Кавказ. Это дело исполнится не штыками, а просвещением, которого и у нас не избыточно»40.

Расширяясь территориально и придерживаясь традиционных принципов самодержавия и православия, русская монархия, по крайней мере до эпохи Николая I (1825–1855), мыслила Россию как современное западное государство. Но «Запад» изменился со времен Петра I. Отказавшись от идеала абсолютизма, Европа все более уверенно шла по пути национализма, народного суверенитета, индустриализации, свободного труда, конституционализма и парламентаризма. Задача идеологов империи в середине XIX века, таким образом, заключалась в осмыслении опыта России в терминах современности и в пересмотре отношений России с воображаемым «Западом». Устанавливая рамки дискуссии, которая со временем превратится в постоянную, консервативно мыслящий профессор Московского университета С. Шевырев писал в 1841 году: «Запад и Россия, Россия и Запад – вот результат, вытекающий из всего прошлого, вот последнее слово истории, вот два факта для будущего»41. Сколь бы привлекательными ни казались иногда европейские идеи и влияния реформистски настроенным монархам и интеллектуалам, в последние годы правления Екатерины II и в период после 1815 года западное влияние уже воспринималось императорами и их советниками как чужеродное и потенциально опасное. Опасность новых идей для абсолютизма стала особо ощутимой после восстания декабристов, и поэтому государственные чиновники сами почувствовали необходимость конструирования русской национальной идеи, отличной от дискурса нации, господствовавшего на Западе.

Идеологическая формула николаевского царствия, известная под именем «официальной народности», была суммирована в лозунге «православие, самодержавие, народность». Доктрина официальной народности, разработанная консервативным министром народного просвещения графом Сергеем Уваровым, подчеркивала связь царя с народом, возводя ее ко времени Московского царства. В содержательном отношении доктрина включала историю о призвании русскими иностранных правителей-варягов и почитании их наследников на престоле, упоминала о преданности народа церкви и специфическом характере любви его к проевропейскому самодержавию. Связь между самодержавием, православием и народностью существовала с момента зарождения России, как утверждал журналист Федор Булгарин:

Вера и самодержавие создали русское государство и общее отечество для всех русских славян...

Этот великий колосс, Россия, практически отдельный континент, с разными типами климата и всеми мыслимыми племенами человечества, может находиться в балансе только благодаря вере и самодержавию. Вот почему в России никогда не существовало и не может существовать никакой другой народности, кроме народности, основанной на православии и самодержавии42.

В основе доктрины официальной народности лежит образ России «как единой семьи, в которой правитель выступает в роли отца, а подданные – в роли детей. Отец обладает всей властью над детьми, и он же предоставляет им полную свободу. В отношениях между отцом и детьми нет места подозрению или предательству, общую судьбу и счастье они делят вместе»43. «Народность», наименее определенный и наиболее спорный компонент в официальной триаде, была связана с идеей подчинения, покорности и лояльности. Русским, как истинно христианскому народу, приписывались такие качества, как самоотречение и жертвенность, спокойствие и созерцательность, глубокое почитание своего суверена и стойкость в сопротивлении революции. Во время коронации, отложенной из-за декабристского восстания, Николай I трижды поклонился народу, вводя тем самым новую традицию, сохранившуюся вплоть до последних дней династии. В то же время он сделал и существенные шаги по пути национализации монархии. Во время бала, проведенного после церемонии возведения Николая I на трон, дворяне танцевали в национальных костюмах среди декораций в московском стиле. Русский язык стал активно использоваться при дворе и вместе с русской историей вошел в список предметов университетской программы; новые церкви возводились в русско-византийском стиле. Под непосредственным контролем императора был сочинен национальный гимн «Боже, царя храни», а композитор Михаил Глинка сложил национальную оперу «Жизнь за царя», повествующую о том, как крестьянин-патриот Иван Сусанин сбил с пути польский отряд, чтобы не выдать место укрытия будущего царя44.

«Официальная народность» была попыткой догнать Запад на последнем круге развития национального дискурса, связать нацию с государством, монархом и государственной религией в то время, когда в самой Европе политическое сообщество в форме нации уже отделялось от государства, по крайней мере, на концептуальном уровне, и быстро становилось независимым источником легитимации власти. Русская монархическая идеология сопротивлялась западному вызову, брошенному концепции политического сообщества ancien régime, суверенитет которого отождествлялся с фигурой правителя. Отталкиваясь от примера русской истории, Бенедикт Андерсон усматривает в «официальном национализме» особую разновидность, появившуюся после распространения «народного языкового национализма». Она стала своеобразным «ответом правящих групп, преимущественно династических и аристократических, на угрозу исключения или маргинализации в воображенном сообществе». Официальный национализм «скрывал разрыв между нацией и династическим укладом» и по сути был попыткой аристократии и монархии сохранить империю45. Конечно, официальный взгляд на существо национального был глубоко консервативным в том смысле, что настаивал на сохранении существовавшей формы государства в эпоху, когда легитимность данной формы оспаривалась новыми политическими концепциями на Западе. Используя идеализированный образ гармоничных отношений между правителем и народом в русском прошлом, Николай I противопоставлял «святую Русь» безбожной и революционной Европе. В то же время монархия, с трудом сочетая в себе русские и европейские черты, сопротивлялась попыткам местных националистов, таких как славянофил Константин Аксаков, идентифицировать русскость с простым народом, национальным костюмом и бородой. Власти империи попытались расширить практику применения официального национализма, сначала посредством бюрократической централизации, а потом и культурной русификации, для подавления нерусского национализма и сепаратизма, а также в целях идентификации династии и монархии с русской «нацией». Однако эти разнообразные и часто противоречивые попытки нивелировались под давлением противоположных тенденций и прежде всего из-за мощного противовеса в виде наднациональных идентификаций России с империей, православием и славянством. Даже консервативный националист Михаил Катков (1818–1887) усматривал основу русской идентичности в государственном начале. Поскольку государство не было этнически гомогенно, данное положение нуждалось в изменении. Русификация должна была снабдить государство основанием в виде этнической нации. Хотя газета Каткова «Московские ведомости» была самой популярной у правых, его националистические взгляды имели ограниченное влияние на широкую публику. Идея панславянского единства, возглавляемого всеславянским, а не просто русским царем (проект поэта Федора Тютчева и других), постоянно дискредитировалась сопротивлением других славянских народов, в особенности поляков, не только не разделявших православной веры с русскими, но и идентифицировавших себя в терминах сопротивления русскому владычеству. Возникновение украинской национальной идентичности нанесло ощутимый удар как по панславизму, так и по более скромной концепции русского народа, которая включала в свой состав наряду с «великороссами» «малороссов» (украинцев) и «белорусов». После подавления в 1847 году деятельности украинского Кирилло-Мефодиевского братства, радикальной панславянской группы, правительство не только свернуло свою украинофильскую политику (первоначально направленную против польского влияния), но и официально осудило панславизм как опасную и неблагонадежную доктрину46.

Российская империя использовала в XIX веке как дискриминационные, так и национализирующие элементы политики и сохраняла существенные различия между русскими и нерусскими. Положение многих народностей, получивших статус инородцев, продолжало регламентироваться специальными законами. В списке инородцев значились евреи, народы Северного Кавказа, калмыки, кочевники, самоеды и другие народы Сибири. Великие реформы 1860-х годов не привели к появлению земств на нерусских территориях. Наряду с сохранением различий и дискриминационной политики по отношению к отдельным частям империи и населявшим ее народам, предпринимались также более согласованные усилия по русификации отдельных групп населения. Рассматривая всех славян как потенциальных или реальных русских, правительство ограничивало высшее образование на польском языке и употребление украинского языка47. После восстания 1830–1831 годов польский университет в Вильно был закрыт, с тем чтобы вновь открыться в качестве уже русского университета в Киеве. Советники Александра III Дмитрий Толстой и Константин Победоносцев отождествляли русскость с православием и были особенно враждебно настроены против католиков и евреев. Все православные студенты должны были получать образование на русском языке, даже если они сами себя считали украинцами, белорусами, грузинами или бессарабами. Тем не менее одновременно правительство заботилось о доступе к религиозному образованию для групп населения разного вероисповедания. Были разрешены католические, протестантские, армянские, мусульманские и еврейские школы, а в некоторых случаях допускалось и неправославное образование на нерусских языках. В школах нехристианских конфессий было разрешено преподавание на родном языке, в то время как в государственных школах для нехристианских народов языком обучения оставался русский. Реформатор церковного образования Н. И. Ильминский убедительно доказывал, что крещеные инородцы должны слышать Евангелие, читаемое на родном языке, и в 1870-х годах так называемая «система Ильминского», предусматривающая организацию сети миссионерских школ с преподаванием на местных языках, стала частью официальной политики48.

В последние годы царизма высшее общество и государственные власти оказались разделенными на тех, кто не желал что-либо менять в традиционных институтах самодержавия и дворянства, и тех, кто стремился к реформированию государства с целью представления интересов социальных слоев, лишенных представительства, сокращению или уничтожению социальной и этнической дискриминации и переходу к формированию нации49. Однако сопротивление социальному эгалитаризму и этнической терпимости оказалось критическим для процессов национального строительства. Знаменитая попытка ввести выборные земства в Западном крае спровоцировала политический кризис. При следовании обычному принципу сословного представительства западные земства должны были бы оказаться во власти польских землевладельцев. Однако предложенная вместо него система представительства по этническим куриям была отвергнута консервативным Государственным советом как раз именно из-за нарушения сословного принципа. Проект закона о городском самоуправлении на территории польских губерний был отвергнут антисемитски настроенными поляками, опасавшимися еврейского преобладания в городских муниципалитетах. Русские националисты одержали временную победу в 1912 году, когда Холмская область, населенная преимущественно украинцами и католиками, была выведена из состава Царства Польского и превращена в самостоятельную губернию50. Во всех трех случаях на принятии решений сказались партикуляристские представления о национальности и классе. Универсальное представление о принадлежности к общей нации практически отсутствовало.

Царизм так и не смог создать нацию (то есть аффективное сообщество) в пределах империи или хотя бы привить национальное чувство титульному русскому населению, хотя то, что со стороны казалось империализмом, было для правителей страны «частью общих проектов государственного и национального строительства»51. Царская Россия прекрасно справилась с задачей строительства государства и создания империи, однако потерпела неудачу в создании полиэтнической «российской нации». История царизма есть история империи, которая время от времени становилась на путь национального строительства, но эта государственная национализирующая практика всегда вступала в конфликт со структурами и дискурсом империи. Имперское стремилось к ограничению, если не к подрыву национального в той же мере, в какой национальное разрушало стабильность и легитимность государства. В то время как Московское государство и имперская Россия сумели интегрировать центральные регионы империи (часто называемые «внутренними губерниями») в единую национальность, различия в отношениях между русской центральной областью и нерусскими перифериями сохранились и даже усилились в силу неоднородности административной и переселенческой политики и компактности проживания местных этнических групп52. После относительно успешного завоевания и ассимиляции православного славянского населения Центральной России (Владимира, Новгорода и других удельных княжеств) Московское государство приступило к «собиранию» земель с неславянским и неправославным населением, таких как Казань. В некоторых регионах царский режим сумел создать лояльных подданных путем трансформации культурной идентичности, но его политика не отличалась последовательностью и существенно варьировалась. Ему так и не удалось ни сформировать эффективную национальную идентичность, основанную на принципе гражданства, ни построить (или хотя бы попытаться построить) этническую нацию даже среди русских. Местечковость, религиозная идентичность и распространенное восприятие России более в связи с образом царя и государства, чем в качестве единого народа осложнили конструирование межклассовых и межкультурных национальных отношений в рамках империи. Более того, царское правительство не смогло превратить в русских даже крестьянское население53. В отличие от Франции, в России не существовало программы образования и сплочения миллионов людей вокруг идеи нации. Царская Россия представляет опыт неполного национального строительства. Здесь уместно сравнение российского опыта с историей удачного создания Британской империи Англией и с неудачей последней в Ирландии или же со случаем успеха Франции в национализации «гексагона» и провалом в Алжире54. Россия была сложносоставным государством, которое характеризовалось неравными отношениями между нерусскими частями населения и «русской» метрополией, представлявшей хотя и полиэтническую, но культурно русифицированную правящую элиту. Дискриминация и неравные отношения между метрополией и периферией, сопротивление нерусских культур ассимиляции и контрнационализм нерусских народов препятствовали гомогенизации и инкорпорации населения в единое воображаемое сообщество «русская нация», при всех попытках имперских властей пойти по пути национализирующей политики. Хотя распад Российской империи произошел не в результате действия периферийных национализмов, а из-за растущего ослабления и дезинтеграции центра, к 1917 году имперская легитимность была в значительной степени ослаблена. Элиты отказали монархии в поддержке, и в целом произошло отчуждение режима от интеллигенции и рабочих, стратегически сконцентрированных в крупнейших городах. Политика индустриализации и ограниченных реформ после 1905 года создала в имперском обществе новые политические группы, стремящиеся к представительству собственных интересов на политическом уровне, которое царь отказывался гарантировать. В новом мире, где цивилизация отождествлялась с нацией, конституционализмом, экономическим развитием (которому препятствовал царизм), а в некоторых случаях и с социализмом и революцией, политическая структура самодержавия все в большей степени воспринималась как помеха на пути дальнейшего развития. В последние годы своего существования династия всё больше проявляла себя как некомпетентная и даже предательская. Поражения и колоссальные потери, понесенные Россией в ходе Первой мировой войны, лишили императора и императрицу хрупкой ауры легитимности; в общественном восприятии эти две фигуры представлялись далекими и чуждыми интересам России. То, что в прошлом прибавляло династической монархии могущества, а именно ее дистанция от народа, теперь стало фатальной помехой. Сочетание патриотизма элиты, фрустрированного национализма нерусских народов и изнуренности крестьян бесконечными жертвами, приносимыми во имя чуждого им дела, оказалось роковым для монархии. Принципы существования империи, основанные на концепции дифференциации и иерархии, оказались несовместимыми с современными идеями демократического представительства и эгалитарного гражданства, которые овладели умами большей части интеллигенции и городского населения вообще. Не выдержав испытания войной, монархия потеряла последний ресурс легитимности и привлекательности в глазах народа, и в февральские дни 1917 года Николай II не сумел найти военную поддержку, чтобы подавить народное сопротивление хотя бы в одном городе империи.


Рональд Григор Суни – профессор Чикагского и Мичиганского университетов (США), rgsuny@umich.edu

Перевод с английского Н. Кузнецовой, Д. Унаняна, редакторов Ab Imperio и М. Маяцкого.

Впервые опубликовано: Суни, Рональд Григор. Аффективные сообщества: структура государства и нации в Российской империи // Российская империя чувств: Подходы к культурной истории эмоций / Под. ред. Яна Плампера, Шаммы Шахадат и Марка Эли. – М.: Новое литературное обозрение, 2010. – С. 78–114.

Публикация текста или его части без согласия автора и издательства запрещена.

Благодарим за разрешение на размещение этой статьи редакцию издательства Новое литературное обозрение и автора Рональда Григора Суни.

 


 

 

  1. R. Wortman, Scenarios of Power: Myth and Ceremony in Russian Monarchy, vol. I, From Peter the Great to the Death of Nicholas II, Princeton UP, 1995; см. P. Уортман, Сценарии власти: мифы и церемонии русской монархии от Петра Великого до смерти Николая II, пер. С. Житомирской, М.: ОГИ, 2002.
  2. Ibid., 6; там же, 21.
  3. Этот вопрос превосходно раскрыт в: A. Kappeler, Russland als Vielvölkerreich: Entstehung, Geschichte, Zerfall, München: С. Н. Beck, 1992.
  4. N. Riasanovsky, Historical Consciousness and National Identity: Some Considerations on the History of Russian Nationalism, New Orleans: The Graduate School of Tulane University, 1991, 2–3; O. Pritsak, «The Origin of Rus’», Russian Review 36:3 (1977).
  5. V. Kivelson, «Merciful Father, Impersonal State: Russian Autocracy in Comparative Perspective», Modern Asian Studies 31:3 (1997), 637–638.
  6. M. Cherniavsky, «Russia», National Consciousness, History, and Political Culture in Early-Modem Europe, ed. O. Ranum, Baltimore: Johns Hopkins UP, 1975, 119]121.
  7. G. Guroff, A. Guroff, «The Paradox of Russian National Identity», The Influence of Ethnicity on Russian Foreign Policy, Russian Littoral Project Conference, 16 (1993), 7–9.
  8. R. Hellie, Slavery in Russia, 1450–1725, Univ. of Chicago Press, 1982, 392.
  9. Ibid.
  10. Саймон Франклин в чрезвычайно интересной, хотя и спорной статье пишет о религии как о публичной национальной идентичности в Древней Руси. Я приберегаю слово «национальный» для более позднего периода, когда возникло понятие нации, и предпочитаю рассматривать религию как коллективную идентичность жителей Руси. Английское слово «national» часто используется для описания большого сообщества, пространства или народа, а поскольку никакого другого слова в английском языке не существует, оно сращивается с более специфическим сегментом значений, связанных с нацией в ее современном понимании. См. S. Franklin, «Identity and Religion», National Identity in Russian Culture, ed. Franklin, E. Widdis, Cambridge: Cambridge UP, 2004.
  11. P. Bushkovitch, «The Formation of a National Consciousness in Early Modern Russia», Harvard Ukrainian Studies 10:3/4 (1986), 363.
  12. М. Khodarkovsky, «From Frontier to Empire: The Concept of the Frontier in Russia, Sixteenth-Eighteenth Centuries», Russian History 19:1/4 (1992); Id., Where Two Worlds Met: The Russian State and the Kalmyk Nomads, 1600–1771, Ithaca, NY: Cornell UP, 1992; Id., «Of Christianity, Enlightenment, and Colonialism: Russia in the North Caucasus, 1550–1800», Journal of Modern History 71:2 (1999).
  13. В личной беседе Валерия Кивельсон отметила, что каждый правитель Московского царства видел себя отцом-защитником своих подданных, как русских, так и нерусских, и это должно было создавать некую эмоциональную связь. Однако отношения отца (в особенности отца сурового) и детей весьма отличны от идеализированных отношений братьев и сестер.
  14. Пол Бушкович обратил внимание на малоизвестную тенденцию XVII века, которую он назвал «Славянским ренессансом». Это интеллектуальное течение развивалось повсеместно, но особенно активно в Польше и Хорватии и утверждало древнее и благородное происхождение славян. Польские авторы выводили славян из древних сарматов. Симеон Полоцкий принес эту идею в русскую среду, и в XVIII веке она проникла в труды Татищева и Ломоносова, став частью их государство-центристских историй. Данное течение полностью исчезло с расцветом имперской идеологии, основанной на идеях Просвещения. В частности, оно не оставило никакого следа в творчестве Карамзина; Bushkovitch, «What is Russia? Russian National Consciousness and the State 1500–1917», 4–7 (не опубликовано).
  15. J. Cracraft, «Empire Versus Nation: Russian Political Theory Under Peter I», Harvard Ukrainian Studies 10:3/4 (1986); перепечатано в Major Problems in the History of Imperial Russia, ed. Cracraft, Lexington, Mass.: Heath, 1994.
  16. Wortman, Scenarios of Power, 33, Уортман, Сценарии власти, 56–57.
  17. Ibid., 38; там же, 62. Далее цит. только по русскому изданию.
  18. Там же, 67.
  19. Там же, 71.
  20. Там же, 93–94.
  21. Там же, 97.
  22. Там же, 119.
  23. Там же, 120.
  24. Там же. Проблема государства как защитника интересов дворянства разобрана в R. Suny, «Rehabilitating Tsarism: The Imperial State and its Historians», Comparative Studies in Society and History 31:1 (1989).
  25. Уортман, 121.
  26. M. Raeff, «Patterns of Russian Imperial Policy Toward the Nationalities», Soviet Nationality Problems, ed. E. Alwarth, N.Y.: Columbia UP, 1971; Id., «In the Imperial Manner, Catherine the Great: A Profile, ed. Raeff, N.Y.: Hill & Wang, 1972; F. Starr, «Tsarist Government: The Imperial Dimension», Soviet Nationality Policies and Practices, ed. J. Azrael, NY.: Praeger, 1978.
  27. Цит. по Kappeler, Russland als Vielvölkerreich, 121; Уортман, 187.
  28. Уортман, 227.
  29. Там же, 289.
  30. Там же.
  31. Там же, 294–295.
  32. М. Szeftel, «The Form of Government of the Russian Empire Prior to the Constitutional Reforms of 1905–06», Essays in Russian and Soviet History in Honor of G. T. Robinson, ed. J. Curtiss, Leiden: Brill, 1962.
  33. Ibid., 230.
  34. M. Frolova-Walker, «Music of the Soul», National Identity in Russian Culture, 2004, 125.
  35. Краткий обзор некоторых из перечисленных проблем см. в: Н. Jahn, «“Us”: Russians on Russianness», National Identity in Russian Culture.
  36. Эмоциональные основания тенденции интеллигенции к либеральным и радикальным реформам изучены в ряде классических исследований. См. в первую очередь: Raeff, Origins of the Russian Intelligentsia: The Eighteenth-Century Nobility, N.Y.: Harcourt, Brace & World, 1966; M. Malia, Alexander Herzen and the Birth of Russian Socialism, Cambridge, Mass.: Harvard UP, 1961; L. Haimson, Russian Marxists and the Origins of Bolshevism, Cambridge, Mass.: Harvard UP, 1955.
  37. Memoir on Ancient and Modern Russia, transl., еd. and introd. R. Pipes, Cambridge, Mass.: Harvard UP, 1959. В заглавии статьи «О любви к отечеству...» слово «народный» употреблено в значении «принадлежащий народу, исходящий от народа», что на Западе было бы эквивалентно слову «национальный», «national».
  38. См., напр.: S. Layton, Russian Literature and Empire: Conquest of the Caucasus from Pushkin to Tolstoy, Cambridge UP, 1994; A. Jersild, Orientalism and Empire: North Caucasus Mountain Peoples and the Georgian Frontier, 1845–1917, Montreal: McGill-Queen’s UP, 2002.
  39. На этот аспект мне указал Кеннет Чёрч (К. Church). См. его работу о российском правлении в Западной Грузии «Production of Culture in Georgia for a Culture of Production» (1996, не опубликована).
  40. Layton, Russian Literature and Empire, 108.
  41. С. Шевырев, «Взгляд русского на современное образование Европы», Москвитянин 1 (1841), 219; цит. по Riasanovsky, Nicholas I and Official Nationality in Russia, 1825–1855, Berkeley: Univ. of California Press, 1967, 134.
  42. Цит. по Riasanovsky, ibid., 77.
  43. Михаил Погодин, цит. по Riasanovsky, ibid., 118–119.
  44. После Французской революции в Западной Европе возник новый образ монархии, в котором монарх уже не изображался богом, а принял вид обыкновенного смертного, разделяющего обычные семейные ценности. Монархи «стали примерами человеческого поведения, скромной добродетели и должны были вызывать восхищение среди своих подданных». Идеализация королевской семьи возвысила правящую династию до уровня символа нации. Сопоставление с семьей сократило дистанцию между монархом и его народом: они теперь принадлежали общей нации, являясь частью ее. Этот идеал буржуазной монархии принял своеобразную форму в России. Николай I идентифицировал династию с исторической судьбой российского государства и русского народа. «Его сценарий... изображал императора в качестве воплощения всех атрибутов западной монархии, но в то же время как члена своей семьи, человеческое существо, возвышенное в силу своего происхождения и принадлежности к правящей семье, которая воплощала высшие человеческие ценности... Тщательно декорированная частная жизнь царя, выставленная русской публике на обзор, должна была демонстрировать воплощение западноевропейского идеала», Wortman, op. cit., 402; см. также G. Mosse, Nationalism and Sexuality: Middle-Class Morality and Sexual Norms in Modern Europe, Madison: Univ. of Wisconsin Press, 1985.
  45. Anderson, Imagined Communities, 109–110.
  46. П. Зайончковский, Кирилло-мефодиевское общество (1846–1847), МГУ, 1959.
  47. Th. Weeks, Nation and State in Late Imperial Russia: Nationalism and Russification on the Western Frontier, 1863–1914, DeKalb, IL: Northern Illinois UP, 1996, 70–91.
  48. I. Kreindler, «A Neglected Source of Lenin’s Nationality Policy», Slavic Review 36.1 (1977).
  49. Этот конфликт противоположных подходов к конструированию современного русского политического сообщества проанализирован в: J. Sanborn, Drafting the Russian Nation: Military Conscription, Total War, and Mass Politics, 1905–1925, DeKalb, IL: Northern Illinois UP, 2003.
  50. Weeks, Nation and State, 131–192.
  51. М. Beissinger, «The Persisting Ambiguity of Empire», Post-Soviet Affairs 11:2 (1995), 2.
  52. Этим наблюдением я обязан Кеннету Черчу, давшему тщательный критический разбор одной из моих ранних работ.
  53. Идея, высказанная Романом Шпорлюком.
  54. I. Lustick, Stale-Building Failure in British Ireland and French Algeria, Berkeley: Univ. of California Press, 1985.